ВНО 2016 Школьные сочинения Каталог авторов Сокращенные произведения Конспекты уроков Учебники
5-11 класс
Биографии
Рефераты и статьи
Сокращенные произведения
Учебники on-line
Произведения 12 классов
Сочинения 11 классов
Конспекты уроков
Теория литературы
Хрестоматия
Критика

КРИСТОФЕР РАНСМАЙР

ПОСЛЕДНИЙ МИР

Роман

И

Семнадцать дней страдал Котта от урагана и морской болезни, добираясь морем из Рима во Томов на борту «Трівії». В дорогу его позвала слух: «Умер Назон». «Тома, глухая тишина. Край мира. Железный город. Кроме линваря Ликаона, в которого Котта снял неопалювану, увешанную яркими гобеленами мансарду, на пришельца почти никто не обратил внимания». Потому что в Томах, городе рудокопов, «люди забыли о мире - они праздновали конец двухлетней зимы».

Котта расспрашивал о Назона, но никто ничего не рассказывал, более и не знали такого. Вспомнили поэта Публия Овидия Назона, только потрошитель Терей, бакалійниця Феме и немая ткачиха Арахна. От них Котта узнал, что римский изгнанник Назон жил вместе со слугой-греком в Трахілі, заброшенном где-то в горах выселке. Котта пешком направился к Трахіли. Среди руин виселка он увидел каменные конусообразные монументы. Наверху каждого из них был привязан бумажку. Сорвав один, Котта прочитал: «Никому не пребывает его подобие». Потрясенный, он увидел и дом, а перед ним зеленую шелковицу, ягоды из которой падали в снег. Никто не отозвался на Коттів голос, казалось, в доме не было живой души, аж неожиданно под лестницей на второй этаж он нашел Пифагора, Назонового слугу. Но старый, слабоумный или сумасшедший, не слышал вопросов, которые задавал ему Котта, потому что разговаривал сам с собой, жил в своем мире, и «пути к тому миру, казалось, нет». Тогда Котта начал рассказывать сам, о своем путешествии, о последние дни перед дорогой и о последний день Назона в Риме девять лет назад. Именно в тот день Назон сжег свои рукописи. «... Это сожжение... осталось такой же загадкой, как и причина Назонового изгнания. ...И когда прошло несколько лет... в Риме начали понемногу догадываться: пожар на пьяцца дель Моро - то был не отчаяние и протест. То было действительно уничтожение».

II

Лилипут Кипарис, киномеханик, приехал в Тома и привеВНОвые фильмы. В Томах их всегда смотрели на стене Тереєвої разницы. «... Ежегодно во ліліпутовими руками на Тереєвій стене представал мир, который жителям желеВНОго города казался таким далеким от их собственного мира, таким волшебным и недосягаемым, что потом, когда Кипарис снова исчезал в безмерности времени, они еще целыми неделями все толковали и пересказывали фильмы...» в Тот раз Кипарис показывал мелодраму о Алкіону и Кеїка. Это была история страстной любви. Кеик должен был поехать в Дельфы, ибо надеялся на счастливое пророчество, которое поможет ему избавиться от глубокого смятения в душе. Влюбленные прощались «так нежно, так муторно, как на побережье желеВНОго города не прощались еще ни один мужчина и ни одна женщина». Глубокие чувства этих людей пытался прокомментировать потрошитель Терей, у которого тоже была верная жена, Прокна. Только сам Терей постоянно бил ее, к тому же изменял ей с проституткой. Но комментарии Терея остались без отклика, зрители увлеклись историей Алкіони.

Несчастной женщине приснилось, что корабль Кеїка терпит крушение, а сам он погибнет: «Судію затонуло. А все, что перед этим оказалось за бортом или еще пыталось спастись, устремилось спиралями вслед за судном вглубь, в морскую пучину...». Поэтому Алкіона просила мужа остаться или взять ЕЕ с собой, чтобы она погибла вместе с ним. Кеик не послушался и на следующий день отправился в Дельфы. А через несколько дней все, что видела Алкіона во сне, сбылось: начался страшный шторм и судно затонуло. «В конце концов Кеик остался сам... уцепившись за бревно, он хрипло кашлял и шептал ее имя - последнюю свою надежду. Теперь Кеик понял, что его счастье - не в Дельфах и не в святынях, а в Алкіониних объятиях».

«Ежедневно утром, в полдень и вечером Алкіона шла, бежала на берег, до боли в глазах удивлялася в мерцающую даль и не верила в собственный сон». Узнав о гибели судна, Алкіона покинула свой дворец и отправилась на берег моря, чтобы увидеть хотя бы тело Кеїка. Море змилостивилося над ней и выбросило тело Кеїка. Алкіона бросилась к нему и на бегу превратилась в птицу-зимородка. А потом и мертвый Кеик тоже стал зимородком, и две птицы полетели над морем. «И зрители, которые видели уже не труп и не убитую горем женщину, а пара зимородков... все поняли...»

III

Того же времени, когда в Томах смотрели историю преданного любви, Котта высоко в горах пытался получить ответ от Пифагора, где же делся Назон, а вернее - его книга под названием «Превращение», которую Назон писал в последние годы до своего изгнания. В те самые годы, когда во всех театрах империи с огромным успехом шла его трагедия, его произведения лежали в витринах книжных магазинов пирамидами. Но если Назонові приходилось «где-то в кабаке в пригороде подсесть к ремесленников или отойти на час-два от Рима и заговорить под каштанами сельского майдана с торговцами скотом или в оливковой роще - с крестьянами, как сразу становилось очевидным, что его имя уже никто не знает и даже никогда не слышал. ... Назонова слава сияла только там, где было чего-то стоит печатное слово...» Поэт понимал, что самый высокий, по его мнению, успех - овации в Колизее - имеет только император Август. «То, что ресниц, в конце концов, старался сам предстать перед людскими массами, и было, видимо, одной из причин его несчастья».

Пифагор в конце концов согласился и повел Котту густого сада, что окружал здание Назона. Там, на поляне, Котта увидел «камни, гранитные и сланцевые плиты, менгиры, колонны, а также здоровенные необработанные глыбы...», которые были покрыты целыми клубками слизней. Пифагор поливал слизней уксусом, и когда они, умирая, отпадали, выяснялось, что на каждом из камней высечено какое-то слово. Когда все камни были очищены от слизней, Котта связал все слова в одно целое. «Вот и завершен труд; ни огонь, ни железо, пи злобная давность не властны над ним, ни разрушительный гнев громовержца. Пусть придет неизбежен тот день, который по праву извечным тело берет. Закончится лишь никле мое существование. Днем этот, своего естества лучшей долей звившись над миром, злину к зрение, и ничто не схитне, не сотрет моего имени». Котта понял, что это писал сам Назон и что главное произведение поэта, таким образом, было закончено.

В Риме Назон читал отдельные отрывки из «Превращений», «каждый раз сосредоточивал внимание на отдельных персонажах и пейзажах, на людях, Которые перевоплощались в животных, и животных, которые вращались в камень». Читатели могли лишь догадываться, как будет выглядеть окончательный произведение, и в конце концов сложилось предположение, что поэт способен написать основной роман римского общества, где выведет уважаемых граждан с их тайными страстями и причудливыми привычками. «Это и было одной из причин того, почему Назонові начали не доверять в Риме, избегать его и в конце концов ненавидеть». А после одного скандала его слава достигла широчайших слоев населения.

Этот скандал разгорелся после постановки комедии «Мидас», главным героем которой был «безумно влюблен в музыку генуэзский судовладелец, у которого от безумной жажды денег оберталось в золото все, к чему он прикасался. В последнем монологе героя пролупали скрытые за палиндромами имена известных в Риме глав наблюдательных советов, депутатов и судей. А у самого судовладельца уши видовжилися, заросли шерстью, голос сделался тремтким и жалостливым, которую осла. Но четвертого вечера вооруженный отряд конной полиции сорвал спектакль, покалечив многих актеров и зрителей. Это произошло по приказу одного сенатора, «что владел в Генуе и Трапани судноверфами» и запретил комедию. Назон стал популярным, и однажды ему предложили выступить на открытии нового стадиона, который должен был называться «Семь приютов», и произнести торжественную речь о величие и значение автора этого сооружения - императора Августа.

Именно после той речи и начался путь поста на Черное море. Сначала Назон не произнес «непременного и самого главного в мире приветствия», не склонил колени перед императором, а обратился сразу к гражданам Рима. А потом рассказал про страшную моровую язву, чуму, на острове Эгина, в результате которой ужасной смертью умерло все население. И самым ужасным был рассказ о том, как полчища муравьев из старейшего дуба на острове обліпляли мертвецов, заполняли их глаза, языки и сердца и таким же чипом «образовывали руки и ноги, сами становясь руками и йогами, а в конце начали формировать и черты лиц... и так делались совершенно новым видом на острове - народом, который начался от муравьев...». Это оказался молчаливый и послушный народ, который был готов идти за своим обладателем в огонь, в пустыню, на войну, мирился с рабством и не терял способности повиноваться. Итак, закончил свою речь Назон, и новый стадион должен стать таким котлом, в котором будет вариться народ, похожий к тому, что появился на Эгине.

Стадион гремел аплодисментами, потому что рядовые римляне ничего не поняли из речи поэта, а Август спал. Но хотя он и проспал выступление Назона, аппарат его двора слышал и понял все сказанное. Одной из функций аппарата было доведение до сведения императора и толкования любых событий. Аппарат вспомнил все: дословные тексты Назонових элегий, саркастическую комедию, віслючі уши судовладельца, вызывающее название «Метаморфозы». Вывод был суровым: «Превращение» - это писанина врага Рима. Однако на доклад вестника о поступке Назона император отреагировал лишь коротким движением руки. А аппарат снова начал толковать - на этот раз императорскую волю. Никто не мог точно сказать, что именно означал этот жест: запрет на один год писать, лишения дополнительных льгот, а может, только запрет путешествовать до осени. «Аппарат рассматривал все толкования и объяснения довольно тщательно. ...Где-то глубоко внизу... нашелся один начальник, который при двух свидетелях продиктовал равнодушном писцу, что жест імператорової руки означал: «Прочь! Прочь из моих глаз!» ...Это совсем на край света. А край света был в Томах».

IV

Надписи на камнях было прочитано. Котта замерз и очень устал, и Пифагор повел его к Назонового убежища, «показал на логово между двумя стеллажами книжных полок в закопченном углу комнаты, на перем'яту одеяло из конского волоса, тхнула сажей и жиром, и сбитую овчину...». Котта добрался до логова и провалился в сон. Во сне он увидел, как будто в комнату вошел пастух, «вместо головы у него была блестящая, величиной с человеческий череп, Шишка, напоминающая гроздь вспененного слизи подохлих от уксуса слизней. ...На плечах у пастуха лежал словно клубок ресниц, век, слізників и глазных яблок, на которых искрилось и заломлювалося серебристое сияние. Тот клубок поглядывал, роззиравсь, пялился по сторонам,- голова усеяна глазами-звездами, была привлекательная и ужасная одновременно». Пастух дернул налигача, и на порог стала корова, а потом улеглась на пороге Назонового дома. Послышалась странная музыка, и на глаза коровы навернулись слезы, а пастух заснул. «Пастух теперь спив своей коровой, а римлянин - пастухом, и луна и горы были только маревом, а потом музыка вдруг прервалась, и перед Назоновими дверью появилась тень, скользнула через порог, схватила на полу топор и подскочила к сонной поторочі. И ударила». От этого удара глаза осыпались, голова лопнула и зацебеніла кровь смывала те глаза. А когда корова встала и выдернула налигача с руки убитого пастуха, тень без единого звука исчез.

Котта закричал и проснулся. Где-то на чердаке бубнил Пифагор. Котти показалось, что это мурмотіння касается его самого, и, схватив свои вещи, он быстро оделся и решил возвращаться к Томам. «В этом заброшенном, всеми забытом уголке в горах Тома казались чем-то далеким и светлым, местом людей и уюта - единственным местом, где можно укрыться от сна, призраков и одиночества».

Котта спускался на побережье, когда неожиданно увидел своего хозяина, линваря Ликаона. Босой Ликаон спешил в горы; «словно охваченный какой-то страшной яростью, Ликаон карабкался осипом все выше и выше... вдруг спіткнувсь... но линвар не сорвался, даже не упал, а сам бросился с разбегу на камни, после чего вскочил на ноги, побежал на четвереньках все выше, все глубже в ночь». Котта вспомнил, что видел в шкафу линваря старую, побитую молью волчью шкуру. Теперь эта шкура была на плечах Ликаона.

Котта бросился вниз, к морю, и вскоре услышал духовую музыку - в Томах все еще длилось гулянье, жители городка праздновали завершение двух снежных лет. На молу Котта увидел две голые фигуры: это Прокна и Дет, германец-целитель, «измученный тоской по фрісландськими лесами», жених женщины Прозерпины, предавались любви. А на улицах Томов продолжался карнавал; разодетые в карнававальні костюмы люди спешили насладиться свободой веселой ночи. «Каждое превращалось в свою противоположность. Линварі становились господами, а рыбаки - китайскими воинами... Каждое становилось тем, кем целый год мечтали стать, хоть на часок».

Котта попал в руки шайки пьяных гуляк в карнавальных костюмах персонажей Назонових «Метаморфоз», которые залили ему в глотку водку. Пьяный, грязный, в порванной одежде Котта тоже стал одним из шутов. Он оказался в самой карнавальной процессии этой ночи и никак не мог добраться до линваревого дома. Его окружали личины Медеи, Феба, Орфея, Юпитера. «...Даже пьяный римлянин видел, что карнавальная печь отражает давний образ Рима, его богов и героев...» Котта подумал, что именно Назон напомнил захирілому Риму продавцы неуемные страсти, и даже здесь, в глуши, продолжал рассказывать свои притчи. Вдруг среди других личин Котта увидел одну, что напомнила ему Назонове лицо. Он схватил личину и сорвал с нее картонный нос на резиновой завязке. Но перед ним был лишь слабоумный эпилептик Батт, сын владелицы бакалейной лавки.

V

У Тома пришла весна, и жители городка вернулись к своим будничным делам. А Котта лежал в лихорадке. Никто его не ухаживал, только линвар раз в день приносил кружку воды и ломоть хлеба. Когда же Котта выздоровел и впервые спустился из своей мансарды, то увидел женщину, одетую в черное. Это была уборщица по имени Эхо. В Томах ее считали слабоумной, никто не знал, откуда пришла к городку эта женщина, которая на все вопросы отвечала словам того, кто спрашивал. «Троя? - спрашивали в Эхо люди. - Ты из Трои?» «Из Трои,- отзывалась Эхо с тем невозмутимым спокойствием, с которым впоследствии говорила и „Колхиды", и „с Петари", и „с Тезеї"...» Жила Эхо в руинах под выступом скалы, что скорее напоминало пещеру, чем человеческое жилье. Там она страдала от почти постоянной головной боли, а еще «ее мучила собственная кожа, на которой не хватало верхнего слоя эпидермиса... даже от мягкого света и душистого весеннего воздуха кожа в этой несчастной шелушилась и осыпалась хлопьями из тела». Но бывали дни, когда кожа Эхо становилась безупречно чистой, и тогда женщина превращалась в настоящую красавицу. «И пастухи, и линварі время под прикрытием темноты наведывались в пещеру, чтобы в объятиях Эхо, далеко от своих черствых, измученных жен превратиться в младенцев, обладателей или зверей».

В последние три вечера своего пребывания в Томах Кипарис показал три трагедии трех героев: Гектора, Геракла и Орфея. Для Котты, который просидел все три вечера на скамейке перед Тереєвою стеной, это были имена из его юности, времен учебы в коллегиуме Сан-Лоренцо. Но самыми яркими оказались воспоминания о посещении коллегиума Назоном. Юный Котта, затаив дыхание, сравнивал реального прославленного поэта с его изображениями в газетах, и казался Назон ему неприступным и неприкосновенным. «И когда Назон действительно упал, водяные знаки скоротечности начали проступать Котти даже в камнях. Сравнив ясный образ времен Сан-Лоренцо и того мужчину, что в_сльозах навсегда покидал одного безоблачного четверга в марте свой дом на пьяцца дель Моро, Котта впервые осознал, какая же легкая - как пушинка - сооружение этот мир, которые уязвимы горы рассыпаются в песок, непрочные моря, которые испаряются и превращаются в облака, которые короткие вспышки в звезд... Кипарис оставлял железный город, как некогда Назон - Рим, с красноречивым выражением на лице: сюда он уже никогда не вернется. Котта, как и другие жители Томов, пошел провожать фургон киномеханика; и когда тот исчез за облаком пыли, не повернул назад, а направился дальше. Вскоре он разглядел женскую фигуру, которая шла ему навстречу. Это была Эхо. Котта споткнулся и чуть не упал, но Эхо протянула ему руку. Взявшись за руки, они возвращались в город, «говорили о том о сем, часто надолго замолкали». Вскоре началась настоящая весенняя ливень, и Эхо с Коттою бросились бежать в руины, где жила женщина. Котта осмелился спросить Эхо о Назона. Женщина рассказала, что Назон ежемесячно спускался со своим слугой с гор на побережье, приходил и к Эхо, приносил дикий мед и рябину, на песчаном полу разжигал костер, а потом садился и начинал «читать из пламени», потому что уверял, что в огнях ему проступают слова и предложения. Сначала местные жители воспринимали поэта за поджигателя, его затаптывали костер, и вообще обращались с ним плохо, так что он был вынужден искать убежища в Трахілі. Но вскоре жители желеВНОго города поняли, что изгнанник никому не наносит вреда, и стали с удовольствием слушать, как он читает из пламени.

VI

Год в Томах выдался ВНОйным и засушливым. Черное море было спокойным, как озеро. Рыбы, привыкшие к ледяной воды, выпрыгивали на берег и задыхались. Однажды всех всполошила весть: море изменило цвет. Из уст немой Арахны Эхо прочитала, что таким море старая уже видела: вода стала желтой от пыльцы пінієвих боров. Но никто не знал, что такое пинии, и люди вздохнули с облегчением, когда медленное течение подхватило цветочная пыльца, и глазам рыбаков открылись знакомые глубины. Затем в Томах начали расти странные растения, которых никто никогда не видел, но жители города недолго недоумивали и наконец начали воспринимать буйную зелень так же безразлично, как холодный ветер и снег. «В магазине Феме и винаревому погребной болтовня и пересуды помалу вновь возвращались к серым будням, до тех самых, уже сотни раз перемолотых на зубах хлопот, нареканий и нищеты, и конец кипця осталась только одна новость, которая давала этим разговорам пищу,- влюбленная пара, которая сошлась того дня, когда из города уехал киношник Кипарис: Котта и Эхо».

Котта чувствовал, что железный город следит за ним. «В Томах каждое мало беречь какую-то тайну - когда уже не от Рима, то по крайней мере от собственных соседей. А Эхо знала много городских тайн, и среди них ЕЕ воспоминания о запретной общения ливарів с изгнанником Овидием Назоном были, видимо, просто пустяком».

Котта был одним из тех, кого в правительственных газетах называли політутікачами: в годы правления Августа все больше граждан Рима пытались избежать повсеместного надзора и оставляли метрополию. Где-то на диким просторам империи они искали самовыражения и жизни без присмотра. Назонове падение взволновало римское общество, «и хотя Назон никогда не поддерживал связей пи с умеренной оппозицией, ни с політутікачами или радикальными подпольными группами, наносили удары из лабиринта катакомб, некоторые из его стихов, когда возникала потребность заклеймить утопию, все же появлялись в открытках Сопротивления». А когда поэт оказался на берегах Черного моря, отношение к нему как борца с диктатурой достигло максимума: «изгнанника даже назвали героем борьбы против всемогущества императора, поэтом свободы, народовластия...»

После исчеВНОвения Назона его друзья каждый год обращались к Августу с просьбами о помиловании поэта, но тщетно. В аппарате императора дело Назона давно считали решенной и списанной в архив. Для своих врагов поэт стал окаменелым символом справедливого римского правосудия, которое заботится лишь о благе государства, а для поклонников - окаменевшей невинной жертвой власти. «Все заявления о его изгнания неизменно оставались обычными пропагандистскими изысками в борьбе за власть, они были по-раВНОму выгодны разным сторонам, и поэтому их не нужно было ни доказывать, ни согласовывать с фактами ссылки и реальной жизни».

Друзья Назона и его жена Кіана могли противопоставить этому только тоску, личный протест, затамований гнев и надежду, что когда-Назона помилуют и он вернется в Рим. Кое-кто из друзей пробовал получить разрешение поехать к желеВНОму города, но тщетно: Назон потерял право жить в обществе и ответственность за преступления перед государством он должен был нести в одиночестве. А Киани поэт сам запретил ехать с ним, потому что надеялся на скорое возвращение в Рим. Шесть лет она слала письма на Черное море, а на седьмом году разлуки переписка прекратилась. Умер император Август, и появилась надежда, что, может, потеряет силу приговор об изгнании. Императором объявили Тиберия Клавдия Нерона, который «стремился оставить свое наследие неизменной и не отменил ни одного из прежних законов, ни приговора об изгнании...». А на девятом году поэта изгнание в Рим долетела молва о смерти Назона. Торговец янтарем принес Юани почтовую открытку с изображением Томов и строками Назона: «Дорогая Кіано, вспомни, какими спокойными словами столько раз мы прощались, завершали столько писем... На этот раз я воспользуюсь этими словами последний раз. Это - единственное мое желание. Итак, будь здорова!»

Поэта судьба вновь стала темой многочисленных дискуссий. Начали появляться некрологи и воспоминания, а впоследствии и осторожное оценка поэта произведений. Власть опомнилась слишком поздно: в глазах широких слоев Назон превратился в мученика, а его книги - на открытие. И власть приняла меры предосторожности. В доме поэта появился отряд полицаев, которые собрали или уничтожили все, что осталось от сожженных книг. Но через несколько дней властные лица поняли, что лучшим мероприятием предотвратить использование образа поэта-мученика оппозицией является признание Назона большим сыпью Рима и установке на доме мемориальной доски. На ней большими буквами было написано одно предложение из запрещенного Назонового произведения: «У каждого места своя судьба».

VII

Котта был одним из тех, кто восторженно слушал Назона на стадионе «Семь приютов». И Назонове изгнания потрясло его так глубоко, как и других, кто не любил императора. И хотя Котта разделял радость многих тайных врагов государства, но никогда не примыкал к опальных и в поетовому падении прежде всего усматривал признаки скоротечности, что все уничтожает, все превращает. Но «тревожные разговоры, что их вызвала в городе слух о поетову смерть, в конце концов дали толчок к решающей перемены в жизни Котты, и из неприметного, верноподданного гражданина... он стал неугомонным політутікачем, глубоко, как никогда до тех пор, проникшись судьбой изгнанника». И семнадцать дней на борту «Трівії» Котта страдал за свое тщеславие и честолюбие, потому что настоящей целью его путешествия было желание рассказать Рима правду о Назонове жизнь и смерть, а возможно, и заполучить хотя бы копию «Метаморфоз». И в конце концов получить как от оппозиции, так и от властей признания своих заслуг. Однако иногда Котти казалось, что на это путешествие, как и на все, что он делал раньше, его толкнула скука.

Но после прибытия к Томам мечты римлянина вспыхнули с новой силой. А по-настоящему, как ему казалось, он приблизился к изгнанника все же в те дни, когда бывал с Эхо», что стала его любовницей после отъезда Кипариса. Рассказы Эхо о Назона так поразили римлянина, его охватило неудержимое влечение к ней. Его жаркие поцелуи Эхо терпела молча, без звука и сопротивления. Но когда она поняла, что этот потерявший рассудок римлянин ничем не отличается от всех тех любовников, которые бежали к ней от серых будней, она закричала и попыталась оттолкнуть его. Но не крик Эхо и не ее упрямство вернули Копу той ночи к действительности, а чувство отвращения, когда он коснулся скрытой пятна, «шероховатой заплаты кожи».

«После этой первой и последней ночи любви, в те дни, когда Котта и Эхо больше не касались друг друга... наконец сбылось то, что уже давно предсказывали сплетницы из магазина Феме: Котта и Эхо в человеческих глазах стали парой». Они продолжали бродить вдвоем склонами, и Эхо снова начала рассказывать о Назонове костра и его истории. Эхо продолжала отдаваться всем мужчинам, которые желали этого, и вскоре ее любовники стали принимать Котту за своего и при встрече «скалились к нему так, будто были с ним знакомы или друзья».

Эхо рассказала Котти о книге, которую Назон читал из костров, сама женщина называла ее «книгой камни». Рассказала о людях, которые от отчаяния, «родившиеся вмирущими, превращались в камни. В этих историях выход из хаоса бытия даже зверям залишавсь один: окаменение». Сам Назон говорил: «Какая же счастливая и достойная человека судьба того, кто окаменел, по сравнению с судьбой того, кто стал жертвой отталкивающего, вонючего, ускоренного красной и червями процесса тления!»

Во время своих прогулок Эхо с Коттою чаще всего приходили к одной бухты, где постоянно грохотали волны и говорить можно было только криком. Над бухтой нависала скала высотой метров двести-триста, со страшными выступлениями. Котти она напоминала монументальный оперный театр. Именно в этой бухте одного полудня Эхо рассказала Котти последнюю историю с «книги камней», о предстоящей гибели мира, собственно, пророчество. «Это было видение, о котором Котта в одном выступлении Назона перед римлянами не слышал. С почти фанатичным воодушевлением в голосе Эхо объявляла ему о столетнюю слива, что совсем размоет землю, и изображала потоп с такой уверенностью, будто эта катастрофа происходила в прошлом». Все существа перебрались на суда, плоты и подобные жалкие пристанища, потому что дождь шел непрерывно, вода покрыла все, что находилось на суше. Проходили десятилетия, плоты начали гнить и тонуть, люди, животные боролись за жизнь, цепляясь за гнилые обломки. Но вскоре даже птицы не могли найти места для передышки, падали в воду и шли на дно, туда, где когда-то были нивы, города, а теперь росли кораллы и анемоны и залегала камбала. В конце концов дождь прекратился, и впервые за сто лет выглянула небесная лазурь. Но это был не спасение, а страшный конец. «Вода спала, и рыб настигла судьба утопающих. То, что не успевало за водой, оставалось в теплых болотах и лужах, лежало, ударяя хвостами и плавниками...»

А из людей этот потоп пережили лишь двое, мужчина и женщина; их Назон назвал Девкалионом и Пиррой. «Долго не решались они сходить со своего безопасного убежища из бочек и досок... И видели только далеко разбросаны вокруг безживні остатки мира: беспорядочные кучи рыбы и птиц, среди голого, без коры, веток позависали трупы... рядом с дохлыми волками и львами с прохромленими боками лежали под курами и овцами коровы со вздутыми черевами». Девкалион и Пирра дрожали от холода, но не могли ничего сделать и даже выказать жестом свою боль, потому что невозможно представить, какими одинокими и беспомощными чувствовали эти двое последних людей. Одного вечера Пирра нащупала в грязи камешек и бросила его в лужу. И потом еще нажбурляла в воду или в болото много таких камешков. Девкалион, относительно того спал, вдруг открыл глаза и увидел странное зрелище: в стоячей воде камешек превращался в человека. Девкалион и Пирра, испугавшись, решили загнать обратно под воду ту каменную существо, забросав ее «гальке, песком и булыжниками». Но мара от этого только возросла, а с пригоршни репе и песка начали плодиться другие люди. «После предстоящего потопа, который все уничтожит, из града камней предстанет ново человечество! - закричала Эхо. - Изгнанник изрекал, что в том его мире люди будут из камня. Но именно то, что вылезло из болота, род, который погиб за свою волчью неситість, свою глупость и жажду власти, Назон и называл истинным...», и не будет это человечество знать ни любви, ни ненависти, «будет такое же непоколебимое, такое же глухое, немое и стойкое, как скалы на этом побережье!»

В душе Котти после услышанного окрепла уверенность, что он все же найдет последнее произведение Назона и вернет его Рима. Ночью он начал писать свои заметки о конце света, когда на Тома налетела страшная буря. Котти показалось, будто он перенесся в рассказ Эхо о потопе. Но тщетно римлянин ждал, что вот-вот начнется катастрофа. Город спал, и никто не увидел, ни как валились деревья, ни как ручей нес полный саж поросят, ни как ветер срывал крыши. А буря утихла так же внезапно, как и началась.

Утром, когда Котта открыл окно, на улице было так тихо, что ночная гроза показалась ему бессмысленным сном. Ликаон на вопрос Котты ответил, что спал под самым окном и не слышал даже свежего ветра, а трухлявые деревья сами падают время от времени. Озадаченный Котта отправился в руины, где жила Эхо. Но женщина исчезла. Котта уйдет не мог найти ее, все ходил в моря и звал, и «ему відлунював лишь собственный голос».

VIII

Эхо не вернулась. Те, кто жаждал Ехового любви, разорили ее пещеру. А то, что осталось целым, разбил сумасшедший угольщик Марсий. Всю печь он не давал спать жителям соседних домов, потому, угамувавшись, начал играть в Еховій пещере на пустых бутылках от водки, более на флояре. Терей на рассвете не выдержал, поднялся в пещеру, вытащил из нее пьяного, испачканную собственной кровью Марсия и бросил к водопоя для скота. Спасла угольщика Тереєва жена Прокна, вытащила бесчувственного из воды, положила на мостовую, укрыла одеялом. Марсий снова заснул и не просыпался пи от жаркого солнца, и от шума детей, что украшали его дохлой рыбой и перьями. «А в Котты, что в тот день спешил и только мимоходом взглянул на сонного Марсия, сложилось впечатление, будто этот униженным, обгиджений муж - единственный на всем побережье человек, которому исчеВНОвения Эхо нанесло большой тоски».

Котта спешил до Пифагора, что спустился с гор в Тома, чтобы сделать припасы в магазине Феме. Когда Котта обратился к старому, Пифагор сделал вид, что не узнал или и вовсе никогда не видел этого римлянина. Только тогда Котта, казалось, понял, почему все в Томах не отвечали на его вопросы о Назона. Все давно поняли, что Назон не просто ушел в горы, а исчез. Но каждое село или город, к которому власть ссылала изгнанника, несло ответственность за него и его жизнь так же, как и за то, чтобы он не убежал. И согласно римскому закону каждый житель города превращался на надзирателя: «обязанность каждого - бдительность, доносы - дело чести». Если город пренебрегало своими обязанностями надсмотрщика, оно теряло привилегии на освобождение от налогов и т.д. Но Феме угадала ход мыслей Котты и возразила: куда с Трахілі убежишь? Из желеВНОго города в мир ведут пути через море.

Котта провел Пифагора вплоть до косогорів, и тот рассказал, что на гобеленах Арахны изображено то, что она прочитала из уст Назона.

Попрощавшись с Пифагором, Котта «па полпути от Томов к трахілських руин почувствовал такую неприязнь ко всему, что когда-то его волновало и в итоге погнало из Рима в эти горы, и, казалось, уже сделался более тот камень, на который он сам оперся,- серый, равнодушный, німотний, оставленный на растерзание эрозионным силам и временные». Котта чувствовал, что устал, и уже не стремился ни значимости, пи успеха. Добравшись линваревого дома, римлянин рассматривал гобелены и удивлялся, как не разглядел на них сюжеты «Метаморфоз». Второго дня Котта пошел к Арахны. Старую ткачиху насторожило, что он хотел только посмотреть на гобелены, и она уже собиралась показать ему на дверь, как узнала-таки в нем римлянина. Арахна попыталась на пальцах рассказать о своей тоске по столичными красотами, которые она видела только в газетах и одном альбоме. Потом повела Котту в душной кладовой, где потели в свитках ее гобелены. «И пока ткачиха полотнище за полотнищем разворачивала перед римлянином свои творения, пока грязный пол в кладовке н весь хлам вокруг понемногу исчезал под грудой райских миров, Котта осознал, что на этих панорамных картинах больше всего весит не земля и не море, а небо - чистое, голубое, немного облачное или затянувшийся грозовыми тучами, но повсюду будто живет, заселенное летящими птицами...»

Выйдя из дома ткачихи, Котта розмірковув: «...Неужели Назон каждому, кто его слушал, приоткрывал каждый раз другое окно до своих фантазий и каждому рассказывал только те истории, которые тот хотел и был способен услышать? Эхо познала «книгу камней», Арахна - «книга птиц». ... Не были «Метаморфозы» задумчивые как большая история природы - история, которая начиналась от камней и достигала аж до облаков?»

IX

«Наступил август - жаркий месяц...» Германец Дит нашел в руинах заброшенной улочки пауков величиной с кулак, их паутины было такое крепкое, что гибли в нем даже птицы. «И испуг, вызванный в Томах теми уродами, быстро прошло: изможденное быстрыми временными изменениями и жарой, город уже привыкло к новым хлопотам, как перед тем привыкло к пышной растительности и тепловых бур нового климата». Только киномеханика Кипариса, что уже много лет подряд приезжал в августе, все ждали с нетерпением, а он более в воду канул.

«Котта целыми днями бродил по побережью, пока жара загоняла его в тень под отвесной скалой, вместе с остальными городских бездельников ожидал в бухте балюстрад вечерней прохлады или сидел в Арахны и наблюдал, как на ткацком станке почти незаметно для глаза рождается заселено птицами небо. А ночью он писал письма в Рим».

Письма те относил в магазин Феме, клал в наготований до прибытия «Трівії» мешок, где они покрывались плесенью.

Однажды утром к Томам пристало судно. То был фрегат Ясона. Жители желеВНОго города в обмен на железо получали шелк, эфирные масла, сахарные головы, универсальный порошок от всех недугов и др. Ясон пристально следил, чтобы с фрегата не убежали переселенцы - безработные ремесленники, обнищавшие крестьяне, жители гетто из Салоник, Волоса, Афин... Ясон обещал им светлое будущее на Черном море, в Одессе, Констанце...

Фрегат пошел дальше, оставив немало нужных и ненужных вещей. Среди них и епископ, которому суждено было ощутимо изменить жизнь в Томах. Тот черный ящик заказала много лет назад продавщица Феме. Машинка умела все, что клали под ее зоркий глаз, увеличить и показать на белой стене. «И когда кто-то созерцал изображение на стене достаточно долго, то ему начинало мерещиться, будто он постигает внутренний мир вещей...» Немало людей приходило посмотреть на изображение на белой стене, приносили с собой различные вещи, надеясь на осуществление заветных желаний. Феме за посещение денег не брала, но мало кто уходил из магазина, не купив по крайней мере жестянку жира или пыльный порохом коробку шоколада. И вскоре коридор и задняя комната, где работала и машинка, превратились в грот, в котором люди ставили свечи и зажигали лампады, на пустых уже от старого товара полках оставляли цветы и медальоны на память. Пользоваться епископом научился Батт, и впервые в жизни эпилептик почувствовал, «что такое быть человеком среди людей; впервые все проштовхувались к нему, тыкали ему вещи, которые хотели посмотреть в глаза машинки». Но, как всегда в Томах, через некоторое время число тех, кто верил в чудо, да и просто зрителей стало понемногу уменьшаться, «железный город забывало свою святыню». Только Батт остался верным изображением на стене, он даже спал, ел и справлял нужду, не выходя из грота, чтобы не пропустить ни одной картинки. Однажды ночью пошел дождь, первый после жарких недель. Феме проснулась со сна и пошла к гроту. Батт, как всегда неподвижно, сидел рядом холодной, черной желеВНОго ящика-епископа. И прежде чем Феме коснулась рукой лба сына, несчастная женщина поняла, что Батт окаменел.

X

Пятеро крепких чернорабочих перевезли тележкой Батта в магазин. Чтобы утешить несчастную мать, парня попытались вернуть к жизни: Дет-германец натирал его раВНОобразными мазями, Терей облил камень свиной кровью, а один из соседей решил осенить Батта светом епископа. Но пока соседа его настраивал, Феме охватил отчаянный гнев, и она сокрушила черный ящик, собрала обломки в мешок и выбросила с Арахниної скалы в море. С тех пор Батт стоял в магазине среди бочек с капустой, «как оскверненный жертвоприношениями идол на поле битвы».

Феме, стремясь защитить сына от любопытства, украсила Батта цветами и гирляндой крапивы. Но один крестьянин сорвал ту гирлянду, и все убедились, что Батт превратился в камень. Однако не удивились: «Что же тут такого, когда человек, прожив жизнь, превращается в камень не в темной могиле, а в полутемной лавке?»

Засуха миновала. Наступила осень, которая принесла обильные теплые дожди. Котта приспособился к жизни в Томах и теперь вряд ли отличался от остальных обитателей желеВНОго города. Иногда он присматривался к Ликаона и с облегчением вздыхал, когда не замечал даже малейших следов шерсти, клыков или когтей. Тем временем все но еще более великое дожди вызвали селевые потоки. Одного ясного октябрьского утра Котта вышел из липваревого дома с убеждением, что «только одна-одинешенька человек может спасти его от безумия, вернуть уверенность в себе и здравый смысл римлянина. И этот человек был Овидий Назон. ... Он должен найти изгнанника». И Котта отправился в горы.

XI

«Селевые потоки не пощадили ни одной долины в горах». Чем выше поднимался Котта, тем более страшные опустошения представали перед его глазами. «Достигнув плоскогорья, срытому полуразрушенными временем и непогодой рудниками, Котта обошел один-единственный проходной склон и наконец вышел к руинам Трахіли. На отвесных скалах зияли штольни, у подножия вскрышного отвала стоял заросший колючим кустарником каркас ленточного транспортера, опрокинутые вагонетки валялись вдоль узкоколейки, заканчивалась в луже воды. ... Перед Коттою были остатки медного рудника погибшего города Лимиры. В Томах еще жила память об этом городе, о нем рассказывали из поколения в поколение, потому что такая судьба, говорили люди, в конце концов постигнет все горнорудные города». Исчезла медь, исчез и благосостояние, а вместе с ним - мир и согласие. Люди начали нападать друг на друга даже за кусок хлеба, а однажды сторону горн, весь поточений штольнями и штреками, обвалился и похоронил Лимиры.

«Котта омыл свои побитые, поцарапанные руки и натруженные ноги в зеленкуватій лужи, забрел затопленной колее по колено в воду, а тогда изможденный сел, прислонен спиной к одной из опрокинутых вагонеток и долго смотрел сначала вниз, а затем поверх горных хребтов в небо...» До ночи Котта не успевал добраться ни до Трахіли, ни к Томам, следовательно, ему пришлось переночевать в горах. И этой ночью он не видел никаких снов. Проснувшись, Котта прежде всего подумал о Назона и упрямо направился к Трахіли.

XII

«Трахіла была погребена под камнями. В пустынной одиночестве, к которой римский поэт бежал от враждебного желеВНОго города, не осталось даже руин.

... Подавлен внезапным чувством одиночества и безнадежности, Котта двинулся мимо дохлого волка до ворот...» Еще не совсем опомнившись от вида разрушенной Трахіли, Котта заметил дым, который поднимался между глыбами. И вдруг ему показалось, что это курится чугунная печка из дома Назона, а перед открытой дверью сидит Пифагор и что-то пишет на голубой ткани. А неподалеку от старого стоит сам Овидий Назон. «Я нашел Назона. Я нашел ссыльного, без вести пропалого поэта Рима, изгоя, которого все уже считали покойником. Среди этого опустошения, здесь, на руинах последнего пристанища знаменитого когда мужа в столице, Котта почувствовал облегчение, будто с плеч у него спал невыносимая тяжесть». Он побежал к двум мужчинам, кричал и махал руками. Но когда Котта подбежал ближе, он вдруг понял, что кроме него под отвесной скалой никого нет. Из печки действительно курился дым, но Пифагора римлянин принял неуклюжий монумент, который напоминал человека, а за Назона - обчухраний сосновый ствол. Котта почувствовал, что он просто сумасшедший, и то заревел, зарыдал. «Нестерпимое противоречие между римским здравым смыслом и непостижимой действительностью на Черном море исчезло. Эпохи избавлялись от своих названий, переходили друг в друга, пересекались». Успокоившись, Котта начал читать отдельные слова надписи, сохранившиеся на ткани.

Два дня провел Котта среди трахілських руин. В Трахілі остались только потрескавшаяся печка и нашкрябані на клочках ткани или высечены на камне слова. Римлянин «монумент за монументом обошел это хранилище потускневших знаков, повыдергивал из камней флажки... и наполнил свою сумку этим тряпьем. Потому что среди многих выцветших надписей и отдельных слов на ветру лопотіли и имена ему знакомы,- имена жителей желеВНОго города».

За два дня продукты кончились, и Котта спустился в Тома. Там истощенного римлянина подобрал испарение Финей и отвез к Лікаонового дома. Котта не удивился, когда убедился, что дом оказался пустым.

XIII

«Тома напоминали прифронтовой город. Все больше горцев утікало со скотом на побережье, потому что в горах морены и каменные лавины опустошали жилья и пастбища». Жизнь в желеВНОм городе оживилось. Беглецы с гор селились в пещерах и среди руин, спали среди свиней и овец, а по вечерам напивались в Фінеєвому погрібку. Между этими варварами и жителями Томов постоянно вспыхивали ссоры и драки. И только испарение, казалось, радовался этому, потому что посетителей у него становилось все больше, а его кладовой «заполнялись грубо вичиненими шкурами, всевозможными резными вещами и минералами».

Вернувшись к Томам, Котта жил сам в линваревому дома. Его уже воспринимали как нового хозяина дома. «ИсчеВНОвение линваря Ликаона взволновало жителей желеВНОго города не больше, чем известие о гибели Трахіли... Кому нужны были пытку, веревки или веревки, то просто входил в литейные ... и под присмотром римлянина порпавсь усталость припалому порохом беспорядке, пока наконец находил то, что искал, и платил пригоршней монет...»

Котта через линваню наискось понатягував гирлянды из флажков, которые он снял с трахілських монументов. Жители Томов никак не прореагировали на то, что на этих листочках были написаны их имена. Только Феме рассказала, что такие клочки Пифагор собирал в домах Томов, а потом, в горах, оборачивал их вокруг камней, делая такие себе указатели.

Пифагор появился в Томах одного холодного грозового лета, задолго до приезда Назона, сойдя на берег с «Арго». «Изобретатель, ученый, который бежал от какого-то деспота на своей родине в Греции». Свою родину он называл Самосом и мечтал о временах, когда исчезнет господство человека над человеком. Более десяти лет грек жил в одиночестве в домике на берегу, общался только с рыбаками. За долгие годы тишины и одиночества Пифагор начал разговаривать сам с собой и в конце концов стал забалакуватись. «Пифагор уверял, будто в глазах коров и свиней умеет разглядеть пропавших, перевтілених людей», и когда в Томах появился Назон, Пифагора уже давно считали сумасшедшим. «Увидев этого подавленного, охваченного отчаянием изгнанника, Он вспомнил о собственном боль, собственную судьбу и тот день на свой берег уже не вернулся». Сначала он помог Назону устроиться в Томах, а когда враждебность местных жителей заставила поэта перебраться к Трахіли, Пифагор отправился с ним вместе. «В Назонових рассказах Пифагор будто отыскивал свои собственные мысли и чувства, думал, что в этом совпадении наконец открыл гармонию, которую стоит поддерживать и передавать дальше». И он начал записывать каждое слово Назона. А потом начал ставит каждому слову поэта памятник.

Наступил декабрь, а снег ни разу так и не выпал в Томах. Котта каждый день заходил в магазин Феме и слушал ее рассказы «Из болтовни Феме железный город стоял всего лишь одичавшим закутнем, таким себе пересылочным лагерем, к которому человек попадает в результате несчастливого стечения обстоятельств и приговора судьбы и живет среди руин... пока время или случай наконец вызволит ее из этой глуши или она просто бесследно исчезнет, как исчезли Эхо, Ликаон и еще много других людей...» Котта узнал, что ткачиха Арахна прибилась к Томам с погибшего в катастрофе судна грека-красильщика. Потрошитель Терей вместе с Прокной сбежал из высокогорной долины от снежных лавин. Финей прибыл в город вместе с киномехаником Кипарисом, он был странствующим фокусником, выдыхал языки пламени и показывал целую корзину змей. Один свинопас сжег всех Фінеєвих змей, а разъяренный Финей потребовал от города возмещения убытков, остался в Томах и вскоре стал городским винокуром.

Но наиболее впечатляющей оказалась история германця Дита. «Он был последний из ветеранов разбитой, распыленной армии, которая в неистовой ярости подожгла даже море». Каждой ночью в Томах Дет видел один и тот же кошмар: каменный склад без окон, в котором «было битком набиты и подушено ядовитым газом жителей целой длиннющей улице». Люди тщетно пытались глотнуть немного свежего воздуха, карабкались к нему по телам более слабых, царапали и душили друг друга. Одного года Дит не выдержал и сбежал из военной колонны. Он вскочил на тележку и погнал коня по горной тропе вниз. И увидев перед собой скалистый выступ, Дет так поезд за вожжи, что вылетел из повозки и полетел на коня. Усталый и испуганный конь изо всех сил ударил Дита копытом в грудь. Получив страшную рану, Дет потерял сознание, и когда его нашли кочевые пастухи, он же был полумертвым. Но в Томах, куда его принесли, он выжил, хотя и остался калекой: мог умереть от любого сильного удара в грудь, где билось беззащитное сердце. Впоследствии Дет овладел рецепты лекарств, которые когда-то залечили и его собственные раны. Его мази и настойки помогали людям, но сам Дет жил ради мертвых. «Только на лицах мертвецов Дит иногда видел - по крайней мере ему так казалось - выражение невиновности, которая его зворушувала и которую он с помощью всевозможных эссенций пытался сохранить до той минуты, когда наконец прятал все те страшные следы разложения под землей и камнями».

В разговоре он постоянно вплетал одни и те же слова, которые якобы привез из Рима Овидий Назон, ибо у них было все, чего Дит испытал в жизни: человек человеку - волк.

XIV

Зима проходила без снега. Лікаонів дом все падал. Порывистый ветер вырвал оконную раму в Коттиній мансарде, и он вынужден был переселиться в линварню. «Когда Котта возвращался к своему падшему дома от Феме... то иногда до поздней ночи обходил свои гирлянды, которые все еще висели вдоль и поперек линварні, более украшения на карнавале нищеты, и сравнивал крамарчину болтовню с отдельными словами, обрывками предложений и именами на выцветших трахілських клочках. ... То, что стояло на этих... клочках холста, а в горах трепетало под ветром на трахілських камнях, было памятью желеВНОго города».

Тома страдали от дождя. Но все, что требовало влаги, тепла и света, начинало цвести, «В начале января растение проникла уже и в саму линварню. То была голубая березка; она беспрепятственно покрылась вокруг убогих Коттиних гирлянд. Словно для того, чтобы украсить эти трахілські клочки, березка... поползла по веревках... обрамляла кусок шелковой подкладки венчиком из листьев, переплетая гирлянды и вращая их понемногу в сплошной шатер, такое себе качнет своды...» Именно в это время в Томах и появилась чужестранка. Завернутая в драпа накидку, она как будто спустилась с облаков. На молу женщина оперлась на опрокинутый вверх днищем лодку и засмотрелась в пустоту. «Эта женщина была, видимо, немая и общалась с людьми на пальцах, как вот глухая ткачиха». Вдруг пролупав резкий крик: это кричал Прокна. И на ее крик к чужой совпали литьевщики, горцы, рудокопы. В этой знівеченім, обліпленій мухами женщине Прокна узнала Филомелу, свою сестру. «Вместо рта в чужой зияла только мокрая, вся в темных рубцах рана; уста у нее были порваны, зубы разбиты, щелени разбитые. Эта женщина, что, стоном, ступила навстречу Прокне и упала в ее объятия, не имела языка».

Жители желеВНОго города помнили Филомелу, красивую двадцатилетнюю девушку, что жила в Прокнинім доме как служанка. Однажды Терей отправился с Филомелой к лагерю искателей янтаря. И под вечер потрошитель вернулся и сообщил, что на горной тропе ил посковзнувсь и поезд Филомелу за собой в обрыв. Терей не захотел тогда даже отдохнуть, а вместе с помощниками бросился искать девушку. Искали два дня и две ночи, но нашли только труп мула.

И вот Филомела стояла на берегу и прятала лицо на груди сестры. Финей все допытывался, кто это ее так изуродовал. «Дит попытался оттащить ошалілого винодела, и тогда Филомела посмотрела Фінеєві в глаза так, что он замолчал и вынужден был отвести взгляд, а она поднесла руку - медленно, словно под бременем страшной усталости,- и кивнула головой на голую, обрамленную плющом и диким виноградом стену - на мясников дом».

XV

Терей вернулся с моря уже в сумерках. Потрошитель устало нес домой две корзины хорошей рыбы и не заметил, что город встретил его тишиной, а во многих окнах не горел свет, чтобы из черных комнат было лучше видно, как изверг идет по улице. Тихо было и в доме самого потрошителя: Прокна с сестрой оставили его. А когда Терей взял на руки своего сына Итиса, он не сразу понял, что держит мертвого ребенка. «Когда он стянул с мальчика рубашечку и с темной резаной раны потекла кровь, все, кто стоял в темноте довольно близко и оцепенела наблюдал эту сцену, услышали, как мясник застонал, услышали уже совсем другой, искаженный болью голос, такой же чужой и жуткий, как нытье искалеченной Филомелы». Жители города поняли, что эта смерть - не просто слепая месть за увечье Филомелы, но и завершение десятилетнего отчаяния. «Прокна забрала сына из времени и вернула его снова к своему сердцу».

Терей обмыл сыпа, отнес Итиса в дом, взял топор и навсегда покинул свой дом. Он отправился искать Прокну, чтобы убить ее. А Прокна привела Филомелу к линваревого дома, чтобы там спрятаться. Женщины сели на пол, и Филомела заснула возле груВНОго теплого тела сестры. Прокна все что-то шептала сестре на ухо, а Котта слушал ее голос, стоя в темноте.

Прошлая печь, Котта проснулся с короткого сна и вдруг увидел в дверях Терея. Терей занес топор и подскочил к своим жертвам, «но из-под стены скинулись не руки двух женщин - спурхнули, распростерши крылья, две испуганные пташки. их названия также были уже записаны в трахілському хранилище: ласточка и соловей». Л сам Терей обернулся на удода и стремительно повалил за двумя спасенными птичками.

«Истово, по-детски рад, сидел Котта уединением в линварні над своим розпанаханим сводом, перебирал обрывки гирлянд... и прочитывал вслух в пустой комнате надписи... На тех клочках стояло, что Терей был одудом, Прокна - соловьем, Эхо - лупой, а Ликаон - волком... На трахілських камнях некогда трепетали под ветром... судьбы не только бывших, но и будущих жителей желеВНОго города».

Котта вышел из липваревого дома после обеда. Он направлялся в горы, к Олимпу - это название он тоже прочитал на клочках. Он шел по улице, ничего не замечая, не слыша слов, что хлопали ему вслед,- ни один человеческий голос уже не проникал в его сознание. «Перед глазами стояли только картины, которые предвещали ему эти надписи на трахілських клочках: мясников дом теперь был всего лишь поросшей мхом скалой, где стая ворон чистила клювы; улицы представляли собой ущелья в цветущих колючих зарослях, а жители тех улиц превратиться в камни, птиц, волков и в пустое эхо». Котта шел в горы, потому что это был путь самого Назона. Именно здесь поэт рассказал до конца свои «Метаморфозы», а рассказав, и сам, видимо, «неуязвимым камешком скатился со склонов, бакланом повалил над вспененными гребнями прибоя...». Котта шел в горы, чтобы увидеть один-единственный надпись, последний: «то уривисте слово из двух слогов, отражавшийся от бескидов, было его собственное имя».