МИХАИЛ ШОЛОХОВ
СУДЬБА ЧЕЛОВЕКА
Первая весна на Верхнем Дону была дружная и неожиданная. Начисто оголились пески, в степи збухли полные снега овраги и балки, безумно забурлили степные речки, и дороги стали почти непроходимыми.
В эту недобрую пору мне пришлось ехать в станицу Букановську. И путь недолгая, и оказалось, что преодолеть ее не так просто. Мы с товарищем выехали до восхода солнца. Пара сытых лошадей еле тащила тяжелую бричку. Колеса увязали в мокрый, перемешанный со снегом и льдом песок, и через час на лошадиных боках уже выступили белые клубки пінястого мыла.
Там, где было особенно трудно лошадям, мы злізали с брички, шли пешком. Под сапогами хлюпотів размокший снег, идти было тяжело, но по обочинам дороги еще держался ледок, сверкающего, как хрусталь, и там продвигаться было уже труднее.
Часов через шесть мы преодолели тридцать километров и подъехали к переправе через реку Єланку.
Небольшая речушка, которая летом пересыхала, теперь разлилась на целый километр. Переправляться надо было плоскодонным челноком, что мог взять не больше, чем три лица. Мы отправили лошадей с бричкой назад. Вдвоем с шофером мы не без осторожности сели в плохонький лодку. Товарищ с вещами остался на берегу. Только мы отчалили, как из гнилого дна фонтанчиками забила вода. Конопатили мы ненадежную посудину и вычерпывали из нее воду, пока не доехали. Шофер пригнал из хутора машину.
Был полдень. Солнце светило горячо, как в мае. Я надеялся, что сигареты быстро высохнут. Хорошо было сидеть на тине так, вполне погрузившись в тишину и одиночество, и, сбросив с головы солдатскую ушанку, бездумно следить за белыми грудястими облаками.
Вскоре я увидел, как из-за крайних хуторских дворов вышел на дорогу мужчина. Он вел за руку маленького мальчика пяти-шести лет. Они чапали к переправе, но, поравнявшись с машиной, обратили ко мне. Мужчина поздоровался и сказал мальчику, чтобы тот тоже поздоровался с дядей: он такой же шофер, как и его отец. Мальчик смело протянул розовую холодную руку. Я спросил:
- Чего же это у тебя, старик, рука такая холодная?
- Какой же я старый дядя? Я совсем мальчик. А руки холодные, потому снежки качал.
Его отец устало сел рядом со мной и предложил закурить. Он достал из кармана свернутый малиновый кисет, на котором было написано: «Дорогому бойцу от ученицы 6-го класса Лебедянської средней школы». Мы закурили крепкого самосада и долго молчали.
Затем он спросил меня, шоферил я в войну, и сказал, что и ему пришлось там горькой выпить до краев.
Я взглянул на него сбоку. Вы видели когда-нибудь глаза, словно присыпанные пеплом, наполненные неисцелимую смертельной тоски, что в них нельзя смотреть?
Еще когда мы молча курили, я украдкой рассматривал отца и сына и заметил нечто странное. Мальчик был одет просто, но добротно, все свидетельствовало о женском опеки, о умелые материнские руки. Не так было на отцу: прожжена в нескольких местах ватянка была небрежно и грубо заштопана, заплата на старых защитных штанах не пришита как следует, а скорее пристегнутый широкими, мужскими стежками. Одежды не касалась женская рука. Еще тогда подумал: «Или вдовец, или неладно живет с женщиной».
И вот он снова заговорил, и я внимательно прислушался.
- Сам я родом из Воронежской губернии. В гражданскую войну был в Красной Армии. Голодного 22-го года подался на Кубань, ишачить на кулаков, потому и выжил. А отец с матерью и сестренкой умерли от голода.
Через год вернулся с Кубани, хатенку продал, поехал в Воронеж. Вскоре женился. Женщина воспитывалась в детском доме. Сиротка. Вскоре дети у нас пошли. Сначала сынок родился, а лет через несколько - еще две девочки. В 29-м захватили меня машины. Изучил автосправу, сел за руль. Так и прожил десять лет и не заметил, как они прошли, словно во сне. Зарабатывал хорошо, и жили не хуже людей. Сын оказался способный к математике, про него даже в центральной газете писали. Перед войной поставил себе домик. Ярина купила две козы. Чего еще надо? Только построился я неудачно, неподалеку от авиазавода. Если бы моя дома была в другом месте, может, и жизнь сложилась бы иначе...
И вот тебе раз - война. На второй день повестка из военкомата, третьего - давай в эшелон. А Ярина моя... Ночью у меня на плече и на груди рубаха не высыхала от слез.
А на вокзале она и говорит, и за каждым словом всхлипывает: «Родной мой... Андрюша... не побачимся... мы с тобой... больше... на этом... свете...»
И тут меня злость взяла! Силой я разнял ее руки и легонько толкнул в плечи. Кричу ей: «Да разве же так прощаются? Чего ты меня раньше времени заживо прячешь?» Ну, опять обнял ее, вижу, что она не в себе. До самой смерти, до последнего часа, буду умирать, а не прощу себе, что тогда ее оттолкнул.
Он пытался скрутить папиросу, и газетная бумага рвалась, табак сыпался на колени.
- Формировали нас под Белой Церковью на Украине. Дали мне ЗИС-5. На нем я и поехал на фронт. От своих письма получал часто, а сам треугольнички посылал редко. Горькие это были времена, не до писания было. Только не пришлось мне и года повоевать...
Дважды за это время был ранен, но оба раза легко. Дырявил немец мне машину и сверху, и сбоку, но мне, браток, везло на первых порах. Везло-везло, да и завезло по самое некуда. Попал я в плен под Лозовеньками в мае 42 года при похабной оказии: немец тогда здорово наступал, и осталась одна наша батарея почти без снарядов. Нагрузили мою машину, и сам я грузил так, что гимнастерка к лопаткам прилипала. Надо было спешить, потому что бой приближался: слева чьи-то танки гремят, справа стрельба, впереди стрельба, и уже начало пахнуть паленым.
Командир нашей автороте спрашивает: «Проскочишь, Соколов?» А оно и спрашивать нечего было. Там товарищи мои, может, погибают, а я тут чухаться буду?
Вот я и пошпарив. За всю жизнь не ездил так, как в тот раз! Знал, что не картошку везу, что с этим грузом осторожно надо ехать. И какая может быть осторожность, когда там ребята с пустыми руками воюют, когда дорога вся насквозь артвогнем простреливается. Пробежал километров шесть, когда смотрю - мать родная! - наша пехота по чистому полю чешет, и уже мины рвутся по их порядкам. Что делать? Не заворачивать же обратно? И до батареи остался какой-то там километр, уже свернул я на проселок.^ле добраться мне до своих не пришлось... С дальнобойной тяжелый положил он мне круг машины. Не слышал ни взрыва, ничего, только в голове словно что-то лопнуло, и больше ничего не помню. Как я тогда жив остался - не понимаю.
Как проснулся - сердце словно кто-то сжал: кругом снаряды валяются, которые я вез, неподалеку моя машина, вся в щепки разбита, лежит вверх колесами, а бой где-то уже позади меня идет... Понял, что уже в окружении, а точнее - в плену фашистов. Вот как оно на войне бывает...
Лежу я и слышу: танки грохочут. Четыре немецкие танки на полном газу прошли
Мимо меня туда, откуда я со снарядами выехал... Потом тягачи с пушками потянулись, полевая кухня проехала, потом пехота пошла. Гляну, гляну на них краем глаза и опять припаду к земле щекой, глаза закрою.
Думал, все прошли, поднял голову, а их шесть автоматчиков идут метров за сто от меня. Смотрю, сворачивают с дороги и прямо в меня. Идут молча.
«Вот,- думаю,- и смерть моя на подходе». Я сел, не хочется умирать лежа, потом встал. Один из них не доходя несколько шагов, плечом пожал, автомата снял. Молодой парень, такой ловкий, чернявый, а губы тонкие, как ниточки, и глаза прищурены.
«Этот убьет и глазом не моргнет»,- думаю себе. А второй, ефрейтор, старший за него, что-то крикнул, молча отодвинул его в сторону, подошел ко мне, щупает мышцы. Попробовал и говорит: «О-О-о!» - и показывает на дорогу, на запад солнца. Тупай, рабочий скот, работали на наш райх. Хозяин!
Чернявый присмотрелся к моим сапогам, а они у меня были такие добрые, показывает рукой: «Снимай». Сел я на землю, сбросил сапоги, подаю ему. Розмотав портянки, протягиваю ему, а сам гляжу на него снизу вверх. Но он заорал, начал ругаться по-своему и опять за автомат хватается. А другие ржут.
Что же, деваться мне было некуда. Вышел я на дорогу, выругался страшным кучерявым воронежским матом и зашагал на запад, в плен! А ходак тогда из меня был никудышний: за час по километру, не больше. Водит по дороге, как пьяного. Прошел немного, и догоняет меня колонна наших пленных, из той самой дивизии, в которой я был. Гонят их человек десять немецких автоматчиков. Тот, который впереди колонны шел, поравнялся со мной и с бухты-барахты молоснув меня наотмашь ручкой автомата по голове. Наши подхватили меня на лету, затолкали внутрь и с полчаса вели под руки. А когда я очнулся, один из них шепчет: «Боже тебя упаси упасть! Иди хоть через силу, иначе убьют».
Ночью хлынул сильный дождь. Целую ночь микалися мы в церкви (там баню снесло тяжелым снарядом), как овцы в темном хлеву. Среди ночи слышу, кто-то трогает меня за руку, спрашивает: «Товарищ, ты не ранен? Я - военврач, может чем тебе помогу?» Я пожаловался ему, что у меня левое плечо скрипит, и пухнет , и страх как болит. Он и начал руку в плече прощупывать своими тонкими пальцами, да так, что мне аж свечи в глазах засветились. Скрегочу зубами и говорю ему: «Ты , наверное, ветеринар, а не человеческий врач. Зачем же ты по больному месту давишь? «А он щупает и сердито так отвечает: «Ты молчи и диш, а то ишь - разболтался! Мужайся, сейчас еще сильнее заболит». И как шарпоне руку, вплоть зарницы в глазах мне засветились».
Очнулся я и спрашиваю : «Что же это ты делаешь, фашист несчастный? У меня рука вдребезги разбита, а ты ее так рванул». Он тихонько засмеялся и говорит: «Я думал, что ты меня ударишь по правой, а ты, получается послушный парень. А рука у тебя не разбита, а выбита была, вот я ее на место поставил». А оно и действительно, слышу, боль утихает. Поблагодарил я ему душевно, и он пошел дальше в темноте, тихонько спрашивает: «Раненые есть?» Вот что значит настоящий доктор!
Еще с первого дня задумал я бежать к своим. Но бежать хотел - чтобы наверняка. До самой Познани, где нас разместили в настоящем лагере, ни разу не выпало мне удобного случая. А в Познанском лагере такая возможность якобы случилась в конце мая послали нас в лесок вблизи копать могилы для наших умерших военнопленных, сила тогда нашего брата мерло от дизентерии. Копаю я глину, а сам поглядываю вокруг, и вот заметил, что двое наших стражей сели подпитываться, а третий задремал на солнышке. Бросил я лопату и тихонько пошел за куст... А тогда - бегом прямо на восход солнца.
Наверное не скоро они спохватились. Только ничего у меня не вышло с моей надежды: четвертого дня, когда я уже был далеко от лагеря, поймали меня. Собаки-ищейки шли по моим следам, они меня и нашли в некошеному овсе.
На рассвете побоялся я идти чистым полем, а до леса было не менее как три километра, я и залег в овсе на дневку. Нам'яв в ладонях зерна, пожевал немного и в карманы насыпал про запас и вот слышу - собаки лают и мотоцикл трещит... Оборвалось у меня сердце. Лег я плашмя и закрылся руками, чтобы они мне хоть лицо не обгрызли. Ну, добежали они и в одно мгновение, ободрали на мне все мои шмотки. Остался я как мать родила. На двух мотоциклах подъехали немцы. Сначала сами били сколько хотели, а потом натравили на меня собак, и с меня кожа с мясом клочьями полетела. Голого, заюшеного привезли меня в лагерь. Месяц я отсидел в карцере за побег, а все же живой... живой я остался!
Куда меня только не гоняли за два года плена! Половину Германии объехал за это время. А били проклятые немцы так, как у нас сроду скота не бьют.
Били за то, что ты - русский, за то, что на белый свет еще смотришь, за то, что на них, сволочь, делаешь. Били и за то, что не так взглянешь, не так станешь, не так повернешься. Били запросто, для того, чтобы когда-таки убить до смерти, чтобы захлебнулся своей последней кровью и подох от побоев. Печей, пожалуй, на всех не хватало в Германии...
И кормили везде однаковісінько: полтораста граммов ерзацхліба пополам с опилками и жиденький кандером из брюквы. Да что там говорить, подумай сам: перед войной я весил восемьдесят шесть килограмм, а к осени тянул уже не больше пятидесяти. Сама кожа осталась на костях, и кости свои носить было невозможно. А работу давай, и слова не скажи, да такую работу, что и ломовику не под силу.
В начале августа из лагеря под городом Кюстріном перевели нас, сто сорок два человека советских военнопленных, в лагерь Б-14, неподалеку от Дрездена. Все работали на каменном карьере, вручную долбили, резали, крошили немецкий камень. Норма - четыре кубометра в день па душу, которая и без этого еле на одной ниточке в теле держалась.
И вот однажды вечером мы вернулись в барак с работы. Целый день шел дождь, все мы на холоде и ветре перемерзли как собаки, только зубами цокотимою. А обсушиться негде, нагреться - тоже, и к тому же голодные не то что до смерти, а даже хуже. Но вечером кушать не давали.
Скинул я с себя мокрые лохмотья, кинул на нары и говорю: «им по четыре кубометра выработки давай, а на могилу каждому из нас и одного кубометра многовато». Только и сказал, и вот нашелся же из своих какой-то подлец, донес коменданту лагеря про эти мои горькие слова.
Комендантом лагеря был у нас немец Мюллер. Невысокий, коренастый, белокурый и весь какой-то белый: и волосы на голове белые, и брови, и ресницы, даже глаза у него какие-то белесые, банькаті. По-русски говорил, как мы с тобой, да еще и на «о» налегал, словно коренной волгар. А материться художник был невероятный. Бывало, построит нас перед бараком, идет перед строем со своей сворой эсэсовцев, правую руку держит на отлете. Она у него в кожаной перчатке, а в перчатке свинцовая прокладка, чтобы пальцев не повредить. Идет и бьет каждого второго в нос, кровь пускает. Это он называл «профилактикой от гриппа». И так каждый день. Аккуратный был гад, без выходных работал. Чтобы разжечь себя, минут десять перед строем ругается. Он матерится на все заставки, а нам от этого легче становится: вроде ветерком с родной стороны дует...Если бы он знал, что его ругань нам только радость, то уже бы он по-русски бы не ругался, а лишь по-своему.
Так вот этот самый комендант на следующий день вызывает меня. Вечером приходят в барак переводчик и с ним два сторожа. «Кто Соколов Андрей?» Я отозвался. «Марш за нами, тебя сам гер табірфюрер вызывает! Понятно, зачем вызывает. На расход. Попрощался я с товарищами, все они знали, что на смерть иду. Как-то жалко стало Яринку и детей, а потом жаль эта утихла и стал я набираться смелости, чтобы глянуть в дырку пистолета бесстрашно, как и положено солдату.
В комендантской цветы на окнах, чистенько, как у нас в хорошем клубе. За столом - все лагерное начальство. Пять человек сидят, шнапс пьют и салом закусывают. На столе у них начата здоровенная бутыль со шнапсом, хлеб, сало, соленые яблоки, открытые банки с разными консервами. Мигом осмотрел я все это еда, и - поверишь ли - так меня затошнило, чуть не блевал. Ведь я голодный, как волк, отвык от человеческой пищи, а тут столько добра перед тобой... так-Сяк притамував я тошноту, но глаза от стола оторвал через великую силу.
Прямо передо мной сидит уже пьяненький Мюллер, пистолетом играется, перекидывает его из руки в руку, а сам смотрит на меня и не моргнет, как змея. И спрашивает меня: «как же, русс Иван, четыре кубометра выработки - это много?» - «Так точно,- говорю,- герр комендант, много»,- «А одного тебе на могилу хватит?» - «Так точно, герр комендант, вполне хватит и даже останется».
Он встал и говорит: «Я окажу тебе великую честь, сейчас лично расстреляю тебя за эти слова. Здесь неудобно, пойдем во двор, там ты и розпишешся.- «Воля ваша»,- говорю ему. Он постоял, подумал, а потом кинул пистолет на стол и наливает полный стакан шнапса, кусочек хлеба взял, положил на него ломтик сала и все это подает мне и говорит: «Перед смертью выпей, русс Иван, за победу немецкого оружия».
Я был уже из его рук и стакан взял, и закуску, и как услышал эти слова,- меня будто огнем обожгло! Думаю себе: «Чтобы я, русский солдат, и пил за победу немецкого оружия? А сего-того не хочешь, герр комендант? Все равно мне умирать, то западися ты со своей водкой!»
Поставил я стакан на стол, закуску положил и говорю: «Спасибо за угощение, но я непьющий». Он улыбается: «Не хочешь пить за нашу победу? В таком случае выпей за свою погибель». А что мне было терять? «За свою погибель и избавление от мук я выпью»,- говорю ему. С тем взял стакан, по два раза выпил ее, а закуску не взял, вежливенько вытер губы ладонью и укажу: «Спасибо за угощение. Я готов, герр комендант, пойдемте, распишете меня».
Но он смотрит пристально-пристально и говорит: «Ты хоть закуси перед смертью». Я ему отвечаю: «Я после первого стакана не закушую». Наливает вторую, подает мне. Выпил я и второй и опять-таки закуски не беру, думаю: «Хоть напьюсь перед тем, как во двор идти, с жизнью расставаться». Высоко поднял комендант свои белые брови, спрашивает: «Чего же не закушуєш, рус Иван? , Не стесняйся!» А я ему свое: «Извините, герр комендант, я и после второго стакана не привык закусывать». Надул он щеки, фыркнул, а потом как захохочет, сквозь смех что-то быстро говорит по-немецки, вероятно, переводит своим друзьям. Те тоже рассмеялись, стульями засовали, поворачиваются ко мне мордами и уже, замечаю, как-то иначе на меня поглядывают, будто мягче.
Наливает мне комендант третий стакан, а у самого руки трясутся от смеха. Этот стакан я уже выпил помаленьку, одкусив маленький кусочек хлеба, остаток положил на стол. Захотелось мне им, проклятым, показать, что хоть я и с голода пропадаю, но давиться их подачкой не собираюсь, что у меня есть свое, русское достоинство и гордость и что скота они из меня не сделали, хоть как не старались.
После этого комендант стал серьезный с виду, поправил у себя на груди железные кресты, вышел из-за стола безоружный и говорит: «Вот что, Соколов, ты - настоящий русский солдат. Ты храбрый солдат. Я - тоже солдат и уважаю достойных врагов. Стрелять я тебя не буду. К тому же сегодня наши доблестные войска вышли к Волге и заняли весь Сталинград. Это для нас большая радость, а потому я великодушно дарю тебе жизнь. Ступай в свой блок, а это тебе за смелость»,- и подает мне со стола небольшую буханку хлеба и кусок сала.
Прижал я хлеб к себе изо всей силы, сало в левой руке держу и так растерялся от такого неожиданного поворота, что и не поблагодарил, сделал «налево кругом», иду к двери, а сам думаю: «Засветит он мне сейчас промеж лопатки, и не донесу ребятам этих харчей». Нет, смилостивился.
Вышел я с комендантского на твердых ногах, а во дворе меня разморило. Едва перешагнул порог в барак и упал на цементный пол без памяти. Разбудили меня наши, еще темно было: «Рассказывай!» Ну, я вспомнил, что было в комендантской, рассказал им. «Как будем харчи делить?» - спрашивает мой сосед по нарам, а у самого голос дрожит. «Всем поровну»,- говорю ему. Дождались рассвета. Хлеб и сало резали суровою нитью. Досталось каждому хлеба по кусочку размером как спичечная коробка, ни одна крошка не пропала, а сала, ты же понимаешь,- только губы помазать. Однако поделили без обиды.
Вскоре нас перебросили на осушение болот, потом - в Рурскую область на шахты. Там и пробыл я до сорок четвертого года. Как-то выстроили нас, всю дневную смену, и какой-то приезжий обер-лейтенант говорит через переводчика. «Кто служил в армии или до войны работал шофером - шаг вперед». Получилось нас семь человек бывшей шоферні. Дали поношенные спецовки, направили под конвоем в город Потсдам. Меня назначили работать в Тодті, на строительстве дорог и оборонительных сооружений.
Возил я на «опель-адмирале» немца-инженера в чине майора армии. Ох и гладкий был фашист! Иногда и мне кусок пищи кинет, как собаке. В руки никогда не давал, нет, считал, что это для него - недостойное. И как бы оно не было, однако с лагерем не сравнить, и понемногу я начал становиться похожим на человека, понемногу, но стал поправлятись.
Потом послали майора в прифронтовую полосу на строительство оборонительных рубежей против наших. И тогда я про сон совсем забыл: целыми днями пропадал ночи думал, как бы мне к своим, на Родину, убежать.
Приехали в город Полоцк. На рассвете услышал я впервые за два года, как грохочет наша артиллерия, и знаешь, браток, как сердце забилось? Неженатым еще, как ходил к Ирине на свидание и оно так не билось! Немцы в городе стали ярости, нервные, а толстяк мой все чаще стал напиваться. Опух весь, под глазами мешки висят...
«Ну,- думаю,- ждать больше нечего, пришло мое время! Надо не самому мне бежать, а прихватить с собой и моего гладуна, он нашим понадобится!»
Я нашел в развалинах двухкилограммовую гирьку, обмотал ее тряпкой, на тот случай, если придется ударить, чтобы крови не было, кусок телефонного провода прихватил на дороге, все, что было мне нужно, старательно подготовил, спрятал под переднее сиденье. За два дня перед тем, как распрощаться с немцами, вечером еду с заправки, вижу, идет пьяный, как ночь, немецкий унтер, за стенку руками держится. Остановил я машину, завел его в развалины и вытряхнул из мундира, пилотку с головы снял. Все это добро также под сидение засунул - только меня и видели.
Утром 29 июня приказывает мой майор везти его за город, в направлении Тросниці. Выехали. Майор на заднем сиденье спокойно дремлет, а у меня из груди сердце чуть не выскочит. За городом остановил машину, вылез, достал гирьку, открыл шире дверь. Гладун мой тихонько храпит. Ну я его и цюкнув гиркою в левый висок. Он и голову склонил. Скоренько натянул на себя немецкий мундир и пилотку и погнал машину прямиком туда, где земля гудит, где бой идет.
Из блиндажа автоматчики выскочили, и я нарочно замедлил ход, чтобы они видели, что майор едет. Но они крик подняли, руками махают, мол, туда ехать нельзя. Пока они опомнились и начали бить из пулеметов по машине, я уже между воронками петляю, как заяц.
Тут немцы сзади бьют, а тут свои, как с ума посходили, из автоматов мне навстречу строчат. В четырех местах ветровое стекло пробили, радиатор прошили пулями... Но вот уже лесок над озером, наши бегут к машине, а я вскочил в лесок, дверцу открыл, упал на землю и целую ее, и дышать мне нечем...
Молодой парнишка первый подбегает ко мне, зубы щирить: «Ага, чертов фриц, заблудился?» Рванул я из себя немецкий мундир, пилотку под
ноги бросил и говорю ему: «Милый ты мой пуп'янку! Сынок дорогой! Какой же я тебе фриц, когда я природный воронежиц? В плену я был, понятно? А сейчас одв'яжіть этого кабана, что в машине сидит, возьмите его портфель и ведите меня к вашему командиру». Из госпиталя сразу же написал Ярине письма. Описал все коротко, как был в плену, как бежал с немецким майором. И скажи на милость, откуда у меня это детское похваління взялось? Не утерпел-таки, сообщил, что полковник обещал меня к награде представить...
Две недели спал и ел. Кормили меня понемногу, но часто, потому что если бы давали еды вволю, то мог бы дуба дать, так врач сказал.
Ответа из дома нет, и я заскучал. Всякие нехорошие мысли в голову лезут... На третьей неделе приходит письмо из Воронежа. И пишет не Ярина, сосед мой. Сообщает он, что еще в июне сорок второго года немцы бомбили авиазавод и одна тяжелая бомба попала прямо в мою хатенку. Ярина и дочери именно дома были... Не нашли от них и следа, а на месте избушки - глубокая яма... Не дочитал я в тот раз письмо до конца.
В глазах потемнело, сердце сжалось в комочек и никак не разжимается. Пишет сосед, что Анатолий во время бомбежки был в городе. Вечером вернулся в поселок, посмотрел на яму и в ночь ушел в город. Как ушел, сказал соседу, что будет проситься добровольцем на фронт. Вот и все. Мы закурили. Молчать было тяжело, и я спросил:
- Что же дальше?
- Что дальше? Получил я от полковника месячный отпуск, через неделю был уже в Воронеже. Пешком добрел до места, где когда-то жил семейно... Глушь, тишина кладбищенская. Даже часа побыть там не мог, в тот же день уехал обратно в дивизию.
Но месяца через три и мне блеснула радость, как солнышко из-за тучи: нашелся Анатолий. Прислал письмо мне на фронт. Адрес узнал от соседа, Ивана Тимофеевича. Оказалось, попал он сначала в артиллерийское училище; там и пригодились его таланты к математике. Через год с отличием закончил училище, пошел на фронт и вот уже пишет, что в звании капитана, командует батареей, имеет шесть орденов и медали. Одно слово, объехал отца со всех сторон.
И начались у меня стариковские мечтания: как война кончится, как я сына женю и сам при молодых жить, столяруватиму и внуков бавитиму. Но зимой наступали мы без передышки, и особо часто писать друг другу нам было никогда, а под конец войны, уже круг Берлина, утром послал Анатолию письмо, а на следующий день получил ответ. И тогда я понял, что подошли мы с сыном к германской столице разными путями, но находимся один от одного поблизости. Жду не діждуся, когда мы с ним увидимся. Ну и увиделись...
Именно девятого мая, утром, убил моего Анатолия немецкий снайпер...
Во второй половине дня вызывает меня командир роты. Смотрю, сидит у него незнакомый мне артиллерийский подполковник. Пронзило меня, словно электрическим током, я почувствовал что-то неладное. Подполковник подошел ко мне и тихо говорит: «Мужайся, отец! Твой сын, капитан Соколов, убит сегодня на батареи. Пойдем со мной!»
Пошатнулся, но на ногах устоял. Даже теперь как везде сон вспоминаю, как ехал с подполковником большой машиной. А Анатолия вижу так, как тебя, браток. Подошел я к гробу. Мой сын лежит и не мой. Мой - это всегда улыбчивый, узкоплечий мальчишка, с острым борлаком на тощей шее, а тут лежит молодой, плечистый, красивый мужчина, глаза полузакрытые, как будто он смотрит куда-то мимо меня, в не известную мне далекую даль. Поцеловал я его и отошел в сторону.
Похоронил я в чужой, немецкой земле последнюю свою радость и надежду. Приехал в свою часть сам не свой. Но тут вскоре меня демобилизовали. Куда идти? Неужели в Воронеж? Ни за что! Вспомнил я, что в Урюпинске живет мой дружок демобилизован еще зимой после ранения,- когда он приглашал меня к себе,- вспомнил и поехал в Урюпинский.
Приятель мой работал шофером в автороті, и я туда устроился. Поселился я в него, приняли меня, как своего.
Из рейса вернешься в город - понятно, первым делом в чайную: перекусить чего-нибудь, ну и, понятное дело, сто граммов выпить с усталости. До этого плохого дела, надо сказать, я уже пристрастился как следует... И вот один раз вижу возле чайной этого парнишку, на другой день - опять вижу. Такой себе маленький оборванец: личико все в кавунячому сока, нечесаный, а глазенки - как звездочки ночью после дождя! И так он мне полюбился, что я уже начал скучать по ним, спешил с рейса, чтобы поскорее его увидеть. Круг чайной и он питался,- кто что даст.
Четвертого дня, нагруженный хлебом, завертаю к чайной. Парнишка мой там сидит на крыльце, ножками машет и, по всему видно, голоден. Высунулся я в окошко, кричу ему:
- Эй, Ванюшко! Садись скорее в машину, покатаю на элеватор, а оттуда вернемся сюда, пообедаем.
- А вы откуда знаете, что меня Ваней зовут?
И глазки широко раскрыл, ждет, что я ему отвечу. Ну, я ему говорю, что я человек бывалый и все знаю.
Зашел он с правой стороны, я дверцу открыл, посадил его рядом с собой, поехали. Бойкий такой парнишка, а вдруг чего-то притих, задумался, вздохнул. Такое малое птенец, а уже научился вздыхать. Разве это его дело? Спрашиваю: «Где же твой отец, Ваня?» Шепчет: «Убит на фронте». - «А мама?» - «Маму бомбой убило в поезде, как мы ехали».- «А откуда вы ехали?» - «Не знаю, не помню...» - «И никого у тебя здесь из родни нет?» - «Никого».- «Где же ты ночуешь?» - «А где придется».
Закипела тут у меня жгучая слеза, и я сразу решил: «Не быть тому, чтобы нам порознь пропадать! Возьму его за своего». И сразу у меня на душе стало легко и ясно. Наклонился я к нему, тихонько спрашиваю: «Ванюшко, а ты знаешь, кто я такой?» Он и спросил, как выдохнул: «Кто?! Я ему и говорю так же тихо: «Я - твой отец».
Боже мой, что здесь произошло! Он бросился ко мне на шею, целует в щеки, в губы, в лоб, а сам, как лесная птичка, так звонко и тоненько кричит, что даже в кабинке хоть уши закрой: «Папочка родной! Я знал! Я знал, что ты меня найдешь!» Прижался ко мне и весь дрожит, как былинка на ветру. А у меня в глазах туман, и тоже всего дрожь бьет, и руки трясутся... Как я тогда руль не выпустил - просто удивительно!
Оставил машину у ворот, нового своего сынка взял на руки, несу в дом. А он как уцепился мне за шею ручонками, так и не оторвался до самого места. Приятель мой и его женщина именно дома были. Вошел я, хлопаю им обоими глазами и так бодро говорю: «Вот и нашел я своего Ванюшку! Принимайте нас, добрые люди!» Они, оба мои бездетные, сразу сообразили, в чем дело, заметушились, забегали. А я никак сына от себя не одірву. Однако как-то уговорил. Помыл ему руки с мылом, посадил за стол. Хозяйка борща ему в тарелку насыпала, и как глянула, с какой жадностью он ест, так и зайшлася слезами. Ванюша мой увидел, что она плачет, подбежал к ней, дергает за юбку и говорит: «Тетя, чего же вы плачете? Папа нашел меня возле чайной, тут всем радоваться надо, а вы плачете».
После обеда повел я его в парикмахерскую, подстриг, а дома сам искупал в лохани, завернул в чистую простыню. Обнял он меня и так в меня и уснул. Осторожно я положил его на кровать, поехал на элеватор, сдал хлеб, машину одігнав на стоянку - и бегом по магазинам. Купил ему суконные штанишки, рубашку, сандали и кепку. Конечно, оказалось, что все оно было и не на рост, и какое-то совершенно непотребное. За штанишки хозяйка меня даже отругала. «Ты,- говорит,- с ума сошел, в такую жару одевать ребенка в суконные штаны!» И моментально - швейную машинку на стол, поискала в сундуке, а за час моем Ванюшці уже сатиновые трусики были готовы и беленькая рубашка с короткими рукавами. Спать я лег вместе с ним и впервые за долгое время уснул спокойно.
Сначала он со мной на машине в рейсы ездил, потом понял я, что так не годится. Мне Самому что нужно? Краюху хлеба и луковицу с солью, вот и сытый солдат целый день. А с ним - другое дело. А оно же и работа не ждет.
Трудно мне было с ним поначалу. Один раз легли спать еще засветло, днем наморився я очень. Спрашиваю: «О чем ты думаешь, сынок?» А он спрашивает меня, сам на потолок смотрит: «Папа, куда ты свое кожаное пальто дел?» А у меня никогда не было кожаного пальто! Пришлось выкручиваться.
Тоска мне не дает на одном месте долго засиживаться. Вот уже когда Ванюшка мой подрастет и надо будет отдавать его в школу, тогда, может, я и вгамуюся, буду жить на одном месте. А пока путешествуем с ним по русской земле.
- Тяжело ему идти,- сказал я.
- И он совсем мало ногами идет, а больше на мне едет. Посажу его на плечи и несу, а как захочет размяться, то слезает с меня и бегает сбоку дороги. Все это, браток, безразлично, как бы мы с ним прожили, и вот сердце у меня розхиталось, поршни надо менять... Бывает, так схватит и прижмет, что белый свет в глазах тьмариться. Боюсь, что когда-нибудь во сне помру и напугаю своего сынка.
В лесу послышался голос моего товарища, плеснуло весло по воде. Чужой, но теперь уже близкий мне человек поднялся, протянул большую, твердую, как дерево, руку:
- Прощай, браток, счастливо тебе!
- И тебе счастливо добраться до Кошар.
- Спасибо. Эй, сынок, пойдем к лодке.
Мальчик подбежал к отцу, пристроился справа и, держась за полу отцовского ватянки, засеменил рядом с широкими мужскими шагами.
Двое осиротевших людей, две песчинки, заброшенные в чужие края военным ураганом невиданной силы... Что ждет их впереди? И хотелось думать, что этот русский человек, человек несгибаемой воли, все осилит, и около отцовского плеча вырастет тот, кто, выросши, сможет все вытерпеть, все преодолеть на своем пути, если на это позовет его Родина.
|
|